Неточные совпадения
Петр Петрович несколько
секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его
одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается
одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько
секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
И кучки и одинокие пешеходы стали перебегать с места на место, чтобы лучше видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно было, как они по два, по три и
один за другим близятся к реке. Для зрителей казалось, что они все поскакали вместе; но для ездоков были
секунды разницы, имевшие для них большое значение.
А для тебя, Порфирий,
одна инструкция: как только ты, чего Боже оборони, завидишь в окрестностях казака, так сию же
секунду, ни слова не говоря, беги и неси мне ружье, а я уж буду знать, как мне поступить!
Только что прошел обильный дождь, холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на
секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два человека,
один из них шел точно в хомуте, на плече его сверкала медная труба — бас, другой, согнувшись, сунув руки в карманы, прижимал под мышкой маленький черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал...
Закрыв глаза, она несколько
секунд стояла молча, выпрямляясь, а когда ее густые ресницы медленно поднялись, Климу показалось, что девушка вдруг выросла на голову выше. Вполголоса,
одним дыханием, она сказала...
Судорожно вздыхал и шипел пар под вагоном, — было несколько особенно длинных
секунд, когда Самгин не слышал ни звука, кроме этого шипения, а потом, около вагона, заговорили несколько голосов, и
один, особенно громко, сказал...
В этом ему помогли две мухи: опустясь на горбик чайной ложки, они торопливо насладились друг другом, и
одна исчезла в воздухе тотчас, другая через две-три
секунды после нее.
Одну свечку погасили, другая освещала медную голову рыжего плотника, каменные лица слушающих его и маленькое, в серебряной бородке, лицо Осипа, оно выглядывало из-за самовара, освещенное огоньком свечи более ярко, чем остальные, Осип жевал хлеб, прихлебывая чай, шевелился, все другие сидели неподвижно. Самгин, посмотрев на него несколько
секунд, закрыл глаза, но ему помешала дремать, разбудила негромкая четкая речь Осипа.
Но тотчас же над переносьем его явилась глубокая складка, сдвинула густые брови в
одну линию, и на
секунду его круглые глаза ночной птицы как будто слились в
один глаз, формою как восьмерка. Это было до того странно, что Самгин едва удержался, чтоб не отшатнуться.
Один занес было ногу на трап, чтобы сойти, да и остался на несколько
секунд с поднятой ногой.
Веришь ли, никогда этого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту я на нее глядел с ненавистью, — и вот крест кладу: я на эту глядел тогда
секунды три или пять со страшною ненавистью, — с тою самою ненавистью, от которой до любви, до безумнейшей любви —
один волосок!
Услуги его могли бы пригодиться, пожалуй, хоть сейчас же: помогать Вере Павловне в разборке вещей. Всякий другой на месте Рахметова в
одну и ту же
секунду и был бы приглашен, и сам вызвался бы заняться этим. Но он не вызвался и не был приглашен; Вера Павловна только пожала ему руку и с искренним чувством сказала, что очень благодарна ему за внимательность.
Ах, как легко! так что и час, и два пролетят, будто
одна минута, нет, ни минуты, ни
секунды нет, вовсе времени нет, все равно, как уснешь, и проснешься: проснешься — знаешь, что много времени прошло с той поры, как уснул; а как это время прошло? — и ни
одного мига не составило; и тоже все равно, как после сна, не то что утомленье, а, напротив, свежесть, бодрость, будто отдохнул; да так и есть, что отдохнул: я сказала «очень легко дышать», это и есть самое настоящее.
Трудно передать мои ощущения в эту минуту. Я не страдал; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на том свете. Откуда-то, точно из другого мира, в течение нескольких
секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трех пар детских ног! Но вскоре затих и он. Я был
один, точно в гробу, в виду каких-то странных и необъяснимых явлений.
Чтоб дать полное понятие о нашем житье-бытье, опишу целый день с утра; однообразность была именно
одна из самых убийственных вещей, жизнь у нас шла как английские часы, у которых убавлен ход, — тихо, правильно и громко напоминая каждую
секунду.
Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько
секунд стояло гробовое молчание. Все думали об
одном и том же — о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли остаться следы приваловских миллионов.
— Ну, так… оставайтесь лучше вы все здесь, а я пойду сначала
одна, вы же сейчас за мной, в ту же
секунду приходите; так лучше.
Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую
секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое, любит его и счастлива, а я
один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это!
— Да, не физическую. Мне кажется, ни у кого рука не подымется на такого, как я; даже и женщина теперь не ударит; даже Ганечка не ударит! Хоть
одно время вчера я так и думал, что он на меня наскочит… Бьюсь об заклад, что знаю, о чем вы теперь думаете? Вы думаете: «Положим, его не надо бить, зато задушить его можно подушкой, или мокрою тряпкою во сне, — даже должно…» У вас на лице написано, что вы это думаете, в эту самую
секунду.
И все тут с ним, все — от Адама до последнего человека, и всем кажется, что они забылись мертвенным сном на
одну лишь
секунду…
Одна из девушек побежала исполнить приказание, а матушка осталась у окна, любопытствуя, что будет дальше. Через несколько
секунд посланная уж поравнялась с балагуром, на бегу выхватила из его рук гармонику и бросилась в сторону. Иван ударился вдогонку, но, по несчастью, ноги у него заплелись, и он с размаху растянулся всем туловищем на землю.
— Не сердись на меня, исполни, пожалуйста,
один мой каприз: закрой опять глаза… нет, совсем, крепче, крепче… Я хочу прибавить огонь и поглядеть на тебя хорошенько. Ну вот, так… Если бы ты знал, как ты красив теперь… сейчас вот… сию
секунду. Потом ты загрубеешь, и от тебя станет пахнуть козлом, а теперь от тебя пахнет медом и молоком… и немного каким-то диким цветком. Да закрой же, закрой глаза!
— Молится, — с удивлением сказала
одна, и, постояв еще несколько
секунд, они пошли своим путем, делясь какими-то замечаниями. А я стоял на улице, охваченный особенным радостным предчувствием. Кажется, это была моя последняя молитва, проникнутая живой непосредственностью и цельностью настроения. Мне вспомнилась моя детская молитва о крыльях. Как я был глуп тогда… Просил, в сущности, игрушек… Теперь я знал, о чем я молился, и радостное предчувствие казалось мне ответом…
Через несколько
секунд дело объяснилось: зоркие глаза начальника края успели из-за фартука усмотреть, что ученики, стоявшие в палисаднике, не сняли шапок. Они, конечно, сейчас же исправили свою оплошность, и только
один, брат хозяйки, — малыш, кажется, из второго класса, — глядел, выпучив глаза и разинув рот, на странного генерала, неизвестно зачем трусившего грузным аллюром через улицу… Безак вбежал в палисадник, схватил гимназиста за ухо и передал подбежавшим полицейским...
Колокол ударял твердо и определенно по
одному разу в две или даже в три
секунды, но это был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
В это время перед самой ротой мгновенно вспыхнуло пламя, раздался ужаснейший треск, оглушил всю роту, и высоко в воздухе зашуршели камни и осколки (по крайней мере
секунд через 50
один камень упал сверху и отбил ногу солдату). Это была бомба с элевационного станка, и то, что она попала в роту, доказывало, что французы заметили колонну.
С
секунду он оставался недвижим; но, взглянув кругом, он увидел, что солдаты довольно спокойно застегивали шинели и вылезали
один за другим;
один даже — кажется, Мельников — шутливо сказал...
Господи Великий! только Ты
один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния и страдания, которые восходили к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за
секунду перед этим думавшего о завтраке и Георгии на шею, но с страхом чующего близость Твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя скорее дать ему Там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания!
Помнилось ему еще, как на
одном крутом повороте сани так накренились на правый бок, точно ехали на
одном полозе, а потом так тяжко ухнули на оба полоза, перевалившись на другой бок, что все юнкера одновременно подскочили и крякнули. Не забыл Александров и того, как он в
одну из
секунд бешеной скачки взглянул на небо и увидел чистую, синевато-серебряную луну и подумал с сочувствием: «Как ей, должно быть, холодно и как скучно бродить там в высоте, точно она старая больная вдова; и такая одинокая».
Если бы мог когда-нибудь юнкер Александров представить себе, какие водопады чувств, ураганы желаний и лавины образов проносятся иногда в голове человека за
одну малюсенькую долю
секунды, он проникся бы священным трепетом перед емкостью, гибкостью и быстротой человеческого ума. Но это самое волшебство с ним сейчас и происходило.
Через несколько
секунд раздался выстрел, после которого в погребе послышался отчаянный визг боли и испуга. Цепь громыхнула, дернулась, и в это же время послышался крик Арапова, опять визг; еще пять —
один за другим в мгновение ока последовавших выстрелов, и Арапов, бледный и растрепанный, с левою ладонью у сердца и с теплым пистолетом в правой руке выбежал из чулана.
Из лагеря в город вела только
одна дорога — через полотно железной дороги, которое в этом месте проходило в крутой и глубокой выемке. Ромашов по узкой, плотно утоптанной, почти отвесной тропинке быстро сбежал вниз и стал с трудом взбираться по другому откосу. Еще с середины подъема он заметил, что кто-то стоит наверху в кителе и в шинеле внакидку. Остановившись на несколько
секунд и прищурившись, он узнал Николаева.
Потом случилось что-то странное. Ромашову показалось, что он вовсе не спал, даже не задремал ни на
секунду, а просто в течение
одного только момента лежал без мыслей, закрыв глаза. И вдруг он неожиданно застал себя бодрствующим, с прежней тоской на душе. Но в комнате уже было темно. Оказалось, что в этом непонятном состоянии умственного оцепенения прошло более пяти часов.
И действительно, через несколько
секунд с нашим тарантасом поравнялся рослый мужик, имевший крайне озабоченный вид. Лицо у него было бледное, глаза мутные, волоса взъерошенные, губы сочились и что-то без умолку лепетали. В каждой руке у него было по подкове, которыми он звякал
одна об другую.
Желтков в продолжение нескольких
секунд ловил ртом воздух, точно задыхаясь, и вдруг покатился, как с обрыва. Говорил он
одними челюстями, губы у него были белые и не двигались, как у мертвого.
Одна лошадь метнулась вправо, другая влево, пожарный навалился на
секунду мне на колени, охнул, выправился, стал опираться, рвать вожжи. Лошади всхрапнули и понесли. Они взметывали комьями снег, швыряли его, шли неровно, дрожали.
— Значит, будет. Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне
один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь как вы; пять
секунд и он назначал и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай. Кувшин — это те же пять
секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!
— Можно! — ответил хохол, поднимаясь. Крепко обнявшись, они на
секунду замерли — два тела —
одна душа, горячо горевшая чувством дружбы.
Один из офицеров черноморского казачьего войска, имевший чин армейского секунд-майора, в чем-то провинился.
Одним из последних рекомендованных и покровительствуемых Калисфенией Фемистокловной обожателей дочери был высокий, статный красавец, секунд-майор Василий Романович Щегловский.
— А знаете — вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислили всех, кого заметили там, за Стеной, но
одного забыли. Вы говорите — нет? А не помните ли вы, что там мельком, на
секунду, — вы видели там… меня? Да, да: меня.
Ближе — прислонившись ко мне плечом — и мы
одно, из нее переливается в меня — и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до боли сладким ударом сердца. И такая радость покориться этому «нужно». Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному закону — и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх,
секунду поколебаться — и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец вздохнуть последний раз — и умереть.
А вот на
секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати — мы
одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь — это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную
секунду…
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на
секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья — тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни — все дрожит…
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На
один мельчайший дифференциал
секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером — она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но
одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои руки знают его, — в тот момент я был в этом совершенно уверен.
Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот — высунувшись на
секунду из-под своего лбяного навеса. И я —
один.
I была где-то там, у меня за спиной, возле шкафа. Юнифа шуршала, падала — я слушал — весь слушал. И вспомнилось… нет: сверкнуло в
одну сотую
секунды…
Я на
секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее
одному из державших меня — и я снова свободен, т. е., вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.